Петербургские трущобы — том 2 — страница 44

← К карточке книги

13% · стр. 44 из 332

– Да куда ж ты, лиходей мой!.. И слова еще по душе не сказали! – укорила Катя.

– Некогда… Ужо поговорим, а теперь не время. Да слышь ты, – внезапно он прибавил, – не знаешь, когда ее хоронить будут?

– А сказывали, будто завтра хотят.

– Завтра?.. Гм… Эка штука… – раздумчиво процедил озабоченный Гречка. – Ну да ладно, завтра, так завтра! Прощай!

И Катя слышала, как удалился он поспешными шагами.

В голове Осипа Гречки горячо кипело множество мыслей, так что он, видимо, находился в лихорадочном состоянии.

«Старинный рубль… петровский – значит, этта, амператора Пётры Первого, как сказывал жиган, – размышлял он сам с собой. – Издавна в семействе хранился и в ладанке зашит… Да еще слезно приказывала в могилу положить с собою… Это фармазонские деньги – они! Беспременно они! Беспременно фармазонские! – решил арестант и еще жутче погрузился в свои думы. – Надо во что б то ни стало добыть эти деньги!.. Во что б то ни стало!.. В часовню забраться, нешто?.. Не заберешься: укараулят… Одна штука – бежать, да бежать как можно скорее!.. А как раздобудешься заветным рублем неразменным – Господи, что за жизнь-то пойдет счастливая! – упоительно предался он мечтаниям. – Живи, ни о чем не тужи, ни о чем не заботься, одет, обут и пищия тебе тут всякая, и напиток хороший! Любо! Уж как любо!.. Ажно дух захватывает!.. Фатеру хорошую найму, сударушка своя собственная будет – барином жить стану… И воровать уж не буду – незачем… Ни за что не буду, ни-ни, и детям закажу – экого богачества по весь век за глаза ведь хватит… На покое да на волюшке заживем тогда! Одно только скверно, черт побери, очинно уж скверно! – приостановился он в дальнейшем порыве. – Чтобы добыть-то их, эти фармазонские денежки, надо будет над мертвецом надругательство сделать… Иначе не достанутся, сказывал жиган, то ись никак не достанутся… Эх, доля наша, доля горемычная! Каково-то оно есть, это счастье людское, – и за что нашему брату приходится черту запродать свою душу навеки, а даром и не добудешь этого счастья… Ну да что ж такое? Запродать так запродать! – решил он, после минуты раздумья. – Мне что теперь, что после, по Писанию, – все едино пропадать ведь надо… За наши добрые дела, сказывают, будто на том свете в рай ко святым не пущают, а прямо в огненную реку волокут – так, значит, это для нас все равно что ничего, потому и без того сволокли бы, потому хоть и убегу, хоть и на воле буду – а хлеб жевать надо, – ну и, значит, беспременно воровать надо: без того уже нашему брату невозможно как-то, с волчьим видом ни в какую иную работу не примут. Тут уж лучше, коли пропадать, пропаду, по крайности, за счастье свое; по крайности, узнаешь, каково таково это самое счастье на свете бывает!»

И Гречка окончательно уже решился.

LXIX ПОБЕГ АРЕСТАНТОВ

«Жил-был на свете добрый молодец, а прозвание молодцу было Хмелинушка-бездельный», – рассказывал Кузьма Облако собравшейся вокруг него, по обычаю, кучке арестантов, когда Гречка вошел в эту камеру, непосредственно после своего решения о скором побеге. Он пришел сюда с целью окончательно сговорить себе подходящего товарища, которого он наметил уже гораздо раньше и недели за три до описанных происшествий успел даже раза два намекнуть ему о возможности побега. Гречка знал, что это человек решительный и предприимчивый, со стороны которого едва ли встретится отказ. Вошел он в камеру в начале седьмого, спустя около двух часов после смерти Бероевой.

«Задумал Хмелинушка жениться, крестьянским хлебом кормиться, – продолжал Облако. – Оженился Хмелинушка – жонка вышла неудачливая: где бы печь истопить да варева наварить, а она в гречку скакать, в конопли хорониться да с чужими парнями водиться. Задумал Хмелинушка нову тесову избу поставить – жить хозяином да Господа славить. Поставил – пришел огонь, повыгнал Хмелинушку вон: погорела изба. Пошел Хмелинушка в поле – полоску боронить, на зиму хлебушки накопить.

Уродило яровое, да пришел град небесный, повыбил Хмелинушкину ржицу. Видит Хмелинушка, во всем ему незадача. Пошел Хмелинушка куда глаза глядят, а навстречу ему Горе идет, на клюку опираючись, над Хмелиною насмехаючись. Само Горе лыком подпоясано, а ноги мочалами изопутаны. Испужался Хмелина Горя безобразного да в темны леса от него поскорей! Глядит – а Горе прежде его в темный лес зашло, навстречу идет да поклон отдает. Пуще того испужался Хмелинушка, бежать ударился да и прибег в почестный пир христианский: нет места во пиру Хмелинушке, потому – Горе раньше зашло да на его место уселось. Тут Хмелинушка от Горя – во царев кабак, а Горе встречает, уж и водку-пиво тащит да востер булатный нож подает. Подружился Хмелинушка с Горем, брательски с ним побратался, и говорит ему Горе великое: «Дам тебе я, доброму молодцу, путь пространный, дорогу широкую, дам тебе я хоромину крепкую да теплую, дам тебе я хлеб да одежду богатую. Дорога моя – Володимирка, хоромина – сибирский острог, а хлеб да одежина – казенныи, не просто казенныи, а клейменныи, арестантскии».

– Это ровно как в нашей тетраде списано, – заметил на это один арестантик из грамотных, – там тоже эдак про горе говорится:

Горе плачет и смеется,

Горе вьется вертеном,

Как осина, горе гнется,

Горе ходит с топором[26].

– Что, брат, хороша песня? – подмигнул Гречка одному арестанту, который третий месяц содержался в тюрьме по делу, грозящему неминучей каторгой.