Рядом с Чурилой пригорюнился еще один обитатель тюремный. Этот красного петуха пущал на всю деревню родимую, когда стала она для него пуще ворога лютого. Было время, что вились его кудерки, вились-завивались, да пришла на кудри черная невзгода, сбрили с головы его красу светло-русую и повели в город во солдаты. Из города парень убег; осеннею ночью на деревню вернулся, стукнул под окошко, брякнул во колечко: «Пустите, родимые, сына – обогреться!» Не пустил батюшко – бурмистра испужался; не покрыла матушка – хозяина побоялась. «Ты ж гори огнем, батюшкино подворье, пропадай пропадом, матушкина светлица!» И пошел мытариться по белу свету, разные виды на себя принимал, пока не изымали в городе Петербурге. Что-то думает он да гадает, про то знает одна голова его забубенная, а что наперед приключится и чем кончится – про то Бог святой ведает.
Всякого народу в этой камере вдосталь, и есть представители многих родов преступления. Тут и святотатцы, и корчемники, и убогий мужичонко, что казенную сосенушку с казенного бору срубил, и покусители на самоубийство; сидят и за воровство большое, и за «угон скамеек», то есть лошадей, и за грабеж с разбоем; тут же и отцеубийца-раскольник, которого мать родная, старуха древняя, сама упросом просила отвести ее в моленную и там порешить топором душу ее окаянную, многогрешную, чтобы через страстотерпную кончину праведную мученический венец прияти. Сын так и исполнил матерний завет, да и сам помышлял о таком же блаженном конце через своего сына, как до старости доживет, а тут начальство, на грех, не сподобило: таскало, гоняло по разным судам и острогам, пока не попал, какими-то судьбами, в петербургский.
И на каждой из этих физиономий своя печать и своя дума – а дума одна: как бы вынырнуть из дела да из когтей острожных. Иные лица, впрочем, кроме полнейшей безразличной апатии, ничего не выражают; на других – животная тупость; иные же дышат таким добродушием и откровенностью, что невольно рождается вопрос: «Да уж полно, точно ли это преступник?» Но зато есть и такого сорта физиономии, на которых явно лежит печать отвержения. Приплюснутый сверху череп с сильным развитием задней его части на счет узкого, низкого и маленького лба, узкие же глаза исподлобья, широкие, вздутые ноздри, широкие скулы и крупно выдающиеся губы являются по большей части характерными признаками таких преступников. Это – преступники грубой, зверской силы и животных инстинктов – совершенный контраст с мошенниками и ворами городскими, цивилизованными, из которых если вы спросите любого: кто он таков? – то можете почти наверное услышать в ответ: «кронштадтский мещанин». Мне кажется, что больше трети петербургских мошенников называют себя кронштадтскими мещанами. Почему уж у них такая особенная привязанность к Кронштадту, наверное не знаю, но чуть ли не оттого, что легка приписка в общество этого города. Контраст между физиономией плутяги-мошенника, то есть так называемого мазурика, слишком легко заметен: у этого последнего умный, хитрый, уклончиво-бегающий и проницательный взгляд, который и всему лицу придает выражение пронырливого ума, изворотливой хитрости и сметки.
Но каковы бы ни были эти тюремные физиономии, сколь бы ни разнообразен являлся их характер, однако на всех них лежит нечто общее, и это именно – тот болезненный серый колорит с легким иззелена-желтым оттенком, который образуется на лице вследствие тюремного заключения. Воздуха, света, движения просит организм, а их-то вот и нет в надлежащей степени. Впрочем, верхние этажи Тюремного замка относительно представляют несколько более выгодные условия для сидения, по крайней мере в отношении света. Но попробуйте войти в этаж подвальный, куда вводит вас низкая дверь с надписью над нею: «По бродяжеству», – вы очутитесь в темном и узком коридоре, в который еле-еле западает слабый дневной свет, проходя через род маленьких стенных труб, примыкающих к крохотным оконцам (не более четверти в квадрате), находящимся выше уровня коридорного потолка. Комната в одно окно, щедро заслоненное железною решеткою, и в этой комнате живет порою до двадцати и более человек. Рядом – камера татарская, где группируют их в одну семью «на выседках»[289 - На выседках – на тюремном арго значит заключение на известный срок, по приговору суда.].
II
ТЮРЕМНЫЙ ДЕНЬ
Да, невеселая это жизнь. Скучно, томительно-однообразно тянется день заключенного: вчера, как сегодня, сегодня, как вчера, – и так проходят многие недели и месяцы, а для иных даже и многие годы.
Чуть остановится поутру стрелка замковых часов на цифре «7» – во дворе раздаются три удара в колокол. Тюремный день начался – прозвонили утреннюю поверку. Унтер-офицер от военного караула вместе с Подворотней[290 - Прозвание, данное помощнику фельдфебеля тюремной команды, которое вошло в тюремный арго как общее нарицательное имя для служителя, исполняющего обязанности главного привратника.] обходят все отделения замка. На двери каждой камеры прибита снаружи красная доска с цифрой, которая показывает число заключенных. Отмыкается замок, и Подворотня начинает считать людей, сверяясь с наддверной цифрой. Если случился ночной побег, отвечает офицер караульный; за побег же, совершенный в течение дня, вина падает на тюремное начальство. Впрочем, арестанты знают «добрых» офицеров и стараются приноравливать дело так, чтоб уж если бежать, коли можно, в «злое дежурство», – «чтобы, значит, доброго да хорошего человека в ответ под сумление не ввести».